«Чернозем». Рассказ

Автор: Илья Прозоров.


 

 

Я пошел судьбе на уступки: зажег фонарь на веранде, спустился в овраг, куда свет едва долетал, набрал из колодца ледяной, с опавшими гнилыми листьями, воды, перелил ее в пластиковое розовое ведро, донес до крыльца, сел на ступеньки, достал перекрученную мякоть красного L&M`а, из пяти сигарет одна живая, остальные сломаны, вынул сигарету, покрутил в пальцах, понюхал, положил обратно в пачку, пачку убрал в карман, поймал в ведре выплывший из ниоткуда кусок листа, не с первого раза от него избавился, осенняя вода — клейкая, посмотрел на пирамиду колодца в овраге, на черный, за колодцем, лес, я помнил, что за лесом дорога, за дорогой — озеро, за озером — болото, за болотом — бывший полигон, за полигоном… мы с Лелей дальше болота не гуляли, на болото ходили однажды, в июле, началась гроза, белые молнии вспыхивали тут и там, тишина на болоте стояла невообразимая, только раскаты грома время от времени прокатывались где-то по сторонам, за лесом, нас это не пугало, мы собирали переспелую морошку, валялись на сыром ласковом мху, долго не могли отыскать дорогу назад, к лодке, которую затянули на сплавину и забыли, где это произошло, лодка была зеленого цвета, низенькая гнилая плоскодонка, с берега ее невозможно было разглядеть, мы топтались у озера и много говорили о смерти, глядели на черную воду, целовались, занимались любовью, бегали вдоль озера, распугивая мирно плавающих уток, провалились в топкий лосиный след, ступили в муравейник, пометили несколько сосен (я подглядывал за ней, за ее белыми, как кости, ляжками), нашли огромный мухомор, похожий на член, Леля смеялась, вспомнив какую-то давнюю, со мной не связанную историю, став вдруг серьезной, предложила напополам съесть мухомор, почти поднесла его ко рту, внезапно испугалась чего-то, швырнула мухомор о дерево, он разлетелся на мелкие белые тряпочки, молча, в дырявой плоскодонке, мы плыли домой, я на веслах, пытался взять ее за руку, она, вычерпывая воду, успевала руку убрать, переваливаясь через гнилой борт, долго и внимательно смотрела в отражение себя, неба, опускала пальцы в черную воду, искала лилии, но лилий не было на том озере, я нарочно разгонял лодку, на скорости лодка вреза́лась в берег, Леля летела прямо на меня, я успевал ее крепко схватить, она кричала, ругалась, было смешно, весело, я думаю, она удивлялась моей ловкости, во всяком случае, я хотел так думать, что удивлялась, качался берег, раскачивалась одинокая береза, растущая у кромки воды, я привязал к ней лодку, морошка давно превратилась в кисель, отдавала тухлятиной, Леля шла впереди, наклонялась за черникой, черники в том году было очень много, чернику я не любил, черника вызывала понос, у дома Леля присела на старый деревянный стул, на котором ее бабушка чистила в огороде картошку, кабачки, морковь, мазала кремом набухшие устья вен, прикладывала к ним лопухи, бесстыдно раздвинув тяжелые ноги, стул был семейной реликвией, Леля собиралась отвезти стул в город, в память о бабушке отреставрировать его, бабушка умерла на этом же стуле, прикладывая лопухи, Леля мне часто рассказывала о бабушке, когда надо было что-нибудь говорить, когда мы неделями не разговаривали, Леля первая не выдерживала, щипала мои виски, хватала мои волосы, дышала мне в лицо съеденным на обед куриным бульоном, я смотрел в ее безумные глаза, представляя пышную белую курицу, петуха на курице, я ржал, Лелю это бесило, она пробовала меня душить, ей не хватало цепкости рук, слишком нежно получалось, я подыгрывал ей, изображал, что задыхаюсь, тогда Леля отпускала мою шею, кидалась меня целовать, покрывала холодными поцелуями нос, глаза, она почему-то особенно любила мои глаза, зеленые изумруды, как она их называла, мы падали на кровать, любили друг друга, она умела меня любить, и я умел ее любить, через год она сгорела в том самом доме, рядом с озером, в заключении судебной экспертизы написали, что жертва задохнулась, надышавшись угарным газом от несвоевременного закупоривания печной трубы/ дом сгорел от непотушенной сигареты, но ведь Леля никогда не курила, после пожара остался цел стул, стоявший во дворе, как погорелец, слегка обугленный, напрасный, пирамида колодца к тому времени развалилась, вода не была уже ледяной, стала черной, теплой, слизистой, я слышал, что копали где-то неподалеку кабель, перебили жилу, из колодца воду никто больше не пил, Лелю похоронили рядом с бабушкой, я был на похоронах, привезли Лелину мать, инвалида третьей группы, со спицами в позвоночнике, она попала когда-то под грузовик, переходила шоссе недалеко от озера, того озера, где не растут лилии, в руках держала сумки, набитые бесплатными газетами, ну теми, которые у каждой остановки в ящиках, она ими растапливала печь, она была жадной женщиной, ее дочери я не успел многого сказать, хоть и думал, что сказал все, она мечтала, чтобы мы поженились, мне рассказывала это Леля, правда, я до сих пор не верю, что ее мать вообще чего-то хотела, она постоянно ходила задумчивая, со своими мыслями, вероятно, не самыми добрыми, потому что ненавидела людей, их присутствие рядом, я не раз ощущал это на себе, даже на самой Леле, которая с матерью никогда не разговаривала, я ни разу не слышал, чтобы она обращалась к матери, или наоборот, иногда я забывал, что у Лели есть мать, Леля мне говорила, что не хочет свадьбы, что это глупо и после свадьбы никто счастливее не становится, странным образом я протестовал, защищая брак, хоть и думал ровно так же, как Леля, но мне хотелось, чтобы она умоляла меня стать моей женой, я наивно полагал, что ее желанием смогу надолго приклеить ее к себе, буду тянуть до последнего, а потом разрожусь внезапным предложением, и Леля, может быть, к этому моменту ничего уже не захочет, но она всегда опережала меня на один шаг, кардинально меняя свои желания, ошеломляла внезапностью их появления на свет, всегда произносила их вслух, чтобы слышали и знали все, в особенности — я, и мне ничего не оставалось, как плестись сзади, едва за ними поспевая, а сейчас я возвращаюсь в тот дом, я хочу знать, как она горела, что первым охватило пламя: грудь, ягодицы, руки, губы, — я скребусь в эту потаенную дверь, как голодная кошка, я хочу все знать…

 

…сидел я на крыльце, держа в руках скомканную пачку, с больным нетерпением выкурить единственную целую сигарету, смотрел в черную бездну леса, дрожала вода в ведре, сходясь в точку, в эпицентр подводного землятрясения, почему человека манит все темное, глубокое, холодное, что за жадное стремление погибнуть, я помнил, что за лесом озеро — размытый черноземный берег — комки ледяной земли, — их слышно по ночам: падают в воду, — вода ест землю, — это кажется катастрофой, дом дрожит, потолок прямо на лицо сыпется, щекочет, я просыпаюсь, вижу Лелю глубоко спящей, вижу ее профиль в синей темноте, вижу развалившуюся грудь, маленькие солнцеобразные ореолы сосков, я всегда хотел ее в свободном падении сна, в мертвенной неге беспомощности, признаться, я однажды так и сделал: дождался, когда она уснет, прибрал аккуратно к себе, — Леля не поняла моего желания, она ударила меня по виску кулаком, со всего размаху, наутро я проснулся с дикой болью в голове, она ничего не помнила, клялась, что никогда ни на кого не поднимет руки, ты сам упал во сне, ты ничего не помнишь, это все твои кошмары, я не любил спорить с ней, в спорах она всегда склоняла меня на свою сторону каким-то гипнотическим образом, мы больше не обсуждали ту ночь, по дороге, что вдоль озера, редко проезжают машины, дорога неровная, пыльная, давно не ремонтируется, когда-то по ней ездили военные, везли смерть, Леля рассказывала про контуженного бродягу, жившего в землянке за озером, он приходил к военным опохмелиться, командиры ставили литровую банку со спиртом на дальнем рубеже, в конце полигона, бродяге предлагалось дойти до холма, забрать банку, пока идут учения, он почти подружился со снарядами, с танками, со шрапнелью, но смерть не любит долгих однообразных игр, осколок рассек ему череп, вывернув наружу розоватые мозги, говорят, он так и бегал по полигону некоторое время, с вывернутыми мозгами, руками пытаясь затолкнуть их обратно в череп, там даже бывалые командиры отворачивались, какой-то молодой офицер сжалился, угомонил его точным выстрелом в голову, бродягу не стали хоронить, перемололи танком и забыли, откуда, правда, все это знала Леля, вероятно, от бабушки, я всегда хотел сходить туда, на заросшие искусственные дюны, где был полигон, поковыряться в песке, найти неразорвавшийся патрон, вынуть пулю, проделать в ней отверстие, повесить на грудь, моду на всякие безделушки я тащил за собой из нищего детства, я вешал камни, винные пробки, пятикопеечные монетки, раздавленные поездами, винтики, болтики, шайбочки, подшибники, гайки, свинцовые рыболовные грузила, отлитые из ложки, у меня на шее до сих пор след от капроновой веревки, — я смотрел в тот страшный лес за колодцем, мне казалось, что сейчас выйдет бродяга с вывернутыми мозгами, на озере кричали утки, собирались на юг, последние сутки до первого снега, иногда, по утрам, мы ходили с Лелей к озеру, я вставал на четвереньки, отламывал от закраин прозрачные, самые чистые пластинки льда и дарил ей, она заслоняла ими лицо, кривлялась, показывала язык, и однажды сломала красивый ровный квадрат, еле-еле выуженный мной из жгучей воды, что за дешевый театр, спросил я и, вероятно, угадал направление Лелиного поступка, потому что буквально сразу, с опережением, Леля обиделась, пусть дешевая, зато для тех, кто способен ее оценить, меня заколотило от ее глупой обиды, я не мог найти слов, чтобы объяснить Леле какие-то важные вещи, которые и себе не мог объяснить, между людьми есть такое, что можно выразить только физическим насилием, и мне впервые захотелось ударить Лелю, я схватил ее за шею, слегка толкнул в сторону, она повалилась на землю, ничего не соображая, сидела на земле, смотрела на меня тупыми глазами, я помог ей встать, отряхнул пальто, она заплакала, мы долго не могли дойти до дома, она прижималась к каждому встречному дереву — березе, осине — и рыдала, я не мог ее успокоить, добравшись до дома, она села на крыльцо, положила лицо на колени и долго не вставала, я заперся в комнате, пытался читать, буквы толкали друг друга, валились в кучу, как домино, я отложил книгу, посмотрел в окно: Леля продолжала так же сидеть, положив голову на колени, я больше не мог этого терпеть, вышел на веранду, схватил Лелю, внес в дом, положил на кровать, она уже не плакала, смотрела в пустоту, мы долго лежали в тишине, я снял с нее штаны, спортивные, адидасы, кружевное белье, она не сопротивлялась, это был странный раз, мертвый, холодный, как осенний чернозем, как вода в колодце, она перестала со мной разговаривать, я недоумевал, — почему, я не чувствовал вины, я знал, что так надо было сделать: схватить ее шею, толкнуть, — весь алгоритм был мне понятен, я не понимал, почему он не понятен ей, — неужели она думала, что все это из-за какой-то жалкой льдинки, неужели она забыла, как накануне я искал ее почти два дня, исходив вдоль и поперек общагу, проверив все возможные адреса в городе, квартиры друзей, каких-то дальних родственников, слышавших о ней впервые, которых неизвестно как отыскал, Леля не отвечала на звонки, смски, я нашел ее случайно, на даче, куда она никогда не ездила одна, сидевшей на тот самом стуле, перебирающей зачем-то волосы красной от холода пятерней, она так и не сказала мне, где пропадала, только пожала плечами, усмехнулась, сделала неопределенное, ничего не выражающее движение губами, словом, она изменилась, приобрела какую-то болезненную таинственность, не отвечала на вопросы, отказывалась есть, я думал, заболела, посылал к врачу, она умоляла оставить ее, не задавать вопросов, обещала все подробно рассказать, когда придет время, потом мы уехали в город.

 

…Леля сидела у окна, когда я наконец вошел с полным ледяной воды ведром, смотрела, подперев голову рукой, на оконную раму, где лежали вверх тормашками чучела мух, два слюдяных стрекозиных крыла, серая вата, которой бабушка забивала в окнах щели, смотри, сказала она, крылья стрекозы так похожи на семена клена, правда? а куда подевалась сама стрекоза? — я открыл окно, разделил рамы, пахнуло болотом, грибами, землей, — достал ей крылья, она бережно утопила их в своей ладони, убежала в кухню, вернувшись, смотрела с наивной улыбкой, как я вынимаю вату, а я, сказала она, сожгла крылья в печке, я смотрел в черное окно, видя ее отражение за моей спиной, ты будешь есть, спросила она, мы ушли в кухню, я перемешал в печке строптивые угли, подкинул дров, Леля приготовила картошку с грибами, подосиновиками, которые я случайно находил вокруг дома, мы сели за стол, я ел со сковородки, мне нравилась чугунная, закопченная, с характером, посуда, Леля ела из глубокой тарелки, серые грибные колечки, играя в догонялки с вилкой, бегали по дну тарелки, обнажая незамысловатый рисунок, изображавший двух весело танцующих друг с другом лисиц, держащих в руках спички, героинь чуковской путаницы, вероятно, добавь сметаны, предложила Леля, я ненавидел сметану, она знала, что я ненавижу сметану, мы запивали еду пивом, у нас почти не было денег, мы пили одно дешевое пиво, на столе, по левую руку от сковородки, лежал пульт от телевизора, закутанный в целлофан, он пах кремом, кремом для вен, я специально нюхал его каждый раз, когда клал в руку, телевизор показывал три бестолковые канала, мы смотрели погоду и бесконечную криминальную сводку, Леле нравились отчеты с мест проишествий, все эти линейки, бирки, вспышки фотоаппарата, растерзанные тела, слезы родственников, каменные лица полицейских, пожарных, она спросила, мог бы ты убить человека, я ответил, не знаю, ей не понравился ответ, наверное, она хотела, чтобы я сказал, что не могу, хотела ошарашить меня своим, возможно, признанием «а я — могу…», (она любила делать резкие внезапные заявления), но ведь я не сказал, что не могу, мы поели, я мыл посуду, соскребая черную грибную слизь, мне хотелось выкурить ту, последнюю сигарету в пачке, я ждал повода, я растягивал жажду, издеваясь над временем, я бы мог собрать из сломанных одну, целую, это вполне удовлетворит желание курильщика, но это — искуственное целое, а я искал естественной целостности, целостности хотя бы в одной жалкой сигарете, целостности, которой у меня никогда не было, после ужина мы легли на кровать, я зашторил окно, нет, сказала Леля, верни назад, я знал, о чем она думает, что вдруг заставило ее приклеиться к окну, давай полежим в тишине, почти умоляла она, я спрятался за ней, только бы не видеть окна, но все равно выглядывал из-за ее спины и смотрел в неровное стекло, как ребенок, который боится собаки, прячется за спину матери и все выглядывает и дразнит собаку, она должна что-нибудь важное сказать, думал я, должна, пять лет назад, в нашу первую встречу, в душном дворе театрального института, она так же молчала, сидя на скамейке вдали ото всех, на ней была белая мужская рубашка, запачканный красными помадными штрихами воротник, плугом стоявший на ее тонкой мраморной шее, серые льняные брюки, старомодные, бабушкины, как я потом узнал, туфли, во дворе толпился народ, — недавние дети: мальчики, девочки, в джинсах, сарафанах, платьях, шпильках, каблуках, с гитарами, скрипками, саксофонами, флейтами, барабанами, кто-то приволок даже валторну и маленького живого медведя, все они приехали поступать, Леля понимала, что ее не возьмут, она плохо прочитала монолог Грушеньки, тот монолог, где притча про бабу и ее ангела-хранителя, как потом она мне сама объяснила, она даже заставила меня прочитать этот роман Достоевского, который я совсем не помню, это была моя первая прочитанная от начала до конца книга, но я никогда не говорил этого Леле, после прочтения я возненавидел Достоевского, я там везде видел себя и Лелю, сидя на скамейке, ожидая результатов, она все-таки надеялась на удачу, жадно смотрела в распахнутое окно первого этажа, откуда время от времени высовывалась аккуратно стриженая голова второкурсника и объявляла фамилии проходивших на следующий экзаминационный тур, помню ее скованное молчание, помню как тихо, почти неслышно сказала она, я проиграла, когда стриженая голова не произнесла ее фамилии, помню как прямо передо мной внезапно упала в обморок, и я, оказавшись в этот момент рядом, мгновенно схватил ее вялое измученное тело и понес в деканат, чтобы попросить нашатыря, Леля больше не пробовала поступать, подала документы на филфак, ее без конкурса приняли, в театральном институте я второй год работал разнорабочим, туда меня по протекции устроила троюродная тетка, она работала в деканате и к ней я каждый день бегал пить чай с яблочным зефиром, от которого у меня была изжога, работа у меня была простая, без обязательств, какую-нибудь трубу в туалете затянуть или поменять разбитое зеркало в кабинете танцев, но чаще всего меня отсылала по каким-то диким поручениям тетка, и я носился по городу, навещая выживших из ума пожилых актеров и актрис, которые числились в институте преподавателями, но постоянно болели, мне нравилась атмосфера института, всегда беспечная, какая-то праздничная, будто все эти явно нездоровые люди последний день жили на Земле и готовились улететь на другую планету, ни о чем не заботясь, в них, как лукаво заметила тетка, нет ничего святого, часто Леля просила меня рассказывать все, что происходит в институте, я честно рассказывал, тем более что каждый новый день не сильно отличался от предыдущего, Леля жадно слушала, положив голову на колени, ничего не пропускала, иногда тетка, когда не могла пойти в театр, отдавала мне контрамарки, ее школьный друг работал заведующим труппы в опере, я водил Лелю на балет, она зевала, говорила, что па-де-де или фуэте можно выучить, а драматическую игру выучить невозможно, она идет из глубины сердца, души и чего-то там еще.

 

…Леля переехала ко мне на второй месяц нашего с ней романа, если это вообще можно обозвать таким нелепым книжным словцом, мы жили в квартире с моей матерью, жили хорошо, дружно, иногда даже счастливо, Леля любила разговоры на кухне, вечерами, ее место возле батареи, на табуретке, она садилась, поджав левую ногу, положив на нее голову — ее любимая поза, — смотрела в окно, откуда чудный вид на соседнюю пятиэтажку, на двор, где гирлянды сохнущего белья трепыхаются на ветру, где пружинистые вороны дерутся за объедки, где летает мелкий, приставучий, разноцветный мусор, мы прожили вместе почти два года, а потом моя мать устала нам завидовать и привела домой Дмитрия Николаевича — Димочку — Масика, некоего бизнесмена-трудоголика, он был слащав, как швейцар, молодился, подкрашивал виски, отчего они были не черные, как заявлено на упаковке от краски, а сероватые проволочки, ходил Масик в драповом пальто, носил шляпу по-ремарковски, каждый день повторяя о намечающемся контракте с очень известной китайской компанией, он клялся и божился, что как только его подпишет, увезет мою мать в Пекин, мы с Лелей, трепетавшие от наступающего счастья, уже строили планы по переустройству квартиры: в кухне стенку снесем, в спальне обои новые поклеим, унитаз поменяем, сантехнику, — я все это мог сделать сам, но Масик не просто так появился в нашей жизни, жрал наш суп, мылся в нашей ванной, когда контракт был якобы подписан, а чемоданы моей матери аккуратно собраны и выставлены в коридор, Масик вдруг исчез, как лотерейный билет, случайно попавший не в те руки, оставив мать в безвестности, с двумя чемоданами, которые еще полгода стояли в коридоре неразобраными, потому что она просто боялась к ним подойти, начались затяжные, как осенние дожди, скандалы, беспочвенные придирки, в основном, конечно, направленные на Лелю, приходившую домой раньше меня, я больше не могу здесть находиться, сказала Леля, собрала вещи и уехала к себе, я проклинал Масика, своим нечаянным появлением подставившего подножку всем нашим великим планам, нас с Лелей отшвырнуло далеко назад, мы оказались в положении школьников, целующихся после занятий на лавочке у подъезда, приходилось начинать все сначала, я предлагал ей приходить ко мне, когда матери нет дома, но Леля помнила ее истерики, никакие уговоры не могли заставить ее хотя бы на час прийти, сесть на табуретку, как прежде, и смотреть, поджав левую ногу, на соседнюю пятиэтажку, у нас не было денег, чтобы снять хотя бы комнату, я обещал найти новую работу, но мне не хотелось уходить из института, и Леле я говорил, что старательно ищу работу, а сам ничего не искал, надоел мне город, сказала однажды Леля, бабушка не может больше ездить на дачу, давай скатаемся туда, там дом, озеро, тебе понравится, и мне понравилось, мы съездили раз, другой, я немного привел дом в порядок, перестелил на крыше толь, врезал новые замки, перекладину на крыльце сколотил, Леля была в восторге, у нее появилась идея жить в доме постоянно, каждые выходные мы проводили на даче, бабушка уже тяжело болела, не выходила из квартиры, но ее привезли однажды, после ее же уговоров, она не успела войти в дом, села на стул передохнуть, пригнулась, чтобы приложить к ноге лопух, и умерла, рухнув на собственные колени, застыв беспомощной жалкой марионеткой, она последние месяцы кричала, что ей не дают нормально умереть, странно, но после ее смерти печь, которая раньше тянула безотказно в самые лютые морозы, стала топиться по-черному, словно выплевывая свою накопившуюся за долгие годы желчь, и мы с Лелей часто уезжали обратно в город, потому что в доме нечем было дышать.

 

…после смерти бабушки Леля рассказала мне историю, гуляя однажды вдоль озера, она заметила мужчину, по описаниям похожего на бродягу, которого убили военные, бродяга сидел в лодке, полной воды, ногами по колено в воде, и смотрел, не отрываясь, на белую лилию с длинным красноватым стеблем, лежавшую, как змея, у него на коленях, он медленно вращал ее в руке, как ювелир бриллиант, Леля подошла к нему, спросила, откуда он взял эту лилию, он сказал, что когда-то они росли в озере и он успел сорвать одну, и теперь не расстается с ней, тогда Леля — вот же смелая — попросила показать ей это место, и, когда влезла в лодку, почти оттолкнулась от берега тяжелым деревянным веслом, бродяга испарился, на дне лодки осталась его лилия, вся она скукожилась и почернела, и если бы Леля не знала, что это лилия, то вряд ли бы вообще могла сказать, что это такое, она подробно описывала мне бродягу, она говорила, что он очень похож на ее отца, которого мать выгнала, когда Леле было шесть лет, и что отец пропал безвести, как пропал Масик, его искали, но не нашли, а мать ей никогда о нем ничего не рассказывала, отмахиваясь мокрым полотенцем от назойливых вопросов, она не могла толком сказать, куда он ушел, искала ли она его после, она замела все следы его пребывания в семье, сожгла всю его одежду, фотографии, стерилизовала память о нем, остался только словесный портрет соседей, кто его помнил, и бабушка, которая совершенно не к месту, во время празднования своего шестидесятилетия, нечаянно о нем вспомнила, сказав, что он был хорошим человеком, но этого хватило, чтобы Лелина мать на целый месяц уехала на дачу, где ее и сшиб грузовик, Леля смутно помнила отца, но какие-то черты — болезненная худоба или бельмо на правом глазу — ее детская фотопамять запечатлела на всю жизнь, у бродяги все это было, хотя Леля понимала, что худых, с бельмом на глазу, людей не так уж и мало, я сразу вспомнил Лелино двухднедвное исчезновение и в шутку, клянусь, в шутку сказал, что это у нее от отца, нет, ответила она, это другое, я вернулась, а могла бы и не возвращаться, как мой отец, понимаешь, и я был тогда задет этими ее, казалось бы, ничего не значащими словами, и не нашелся, чем оправдать свое глупое сравнение, но Леля отлично его запомнила, она вообще помнила мелочи, которые другие бы тут же забыли, например, помнила цены на продукты и могла точно сказать, насколько они выросли за последнее время, помнила, когда и какие лекарства должна принимать в течение дня моя забывчивая мать, помнила дни рождения посторонних, ненужных людей: соседок по лестничной площадке, бесконечных преподавателей, — потому что в один из особенно холодных январских дней, когда я с раннего утра пытался завести печь и хотя бы отогреть застывшую в морозном воздухе комнату дачи, где предстояло нам спать, Леля зачем-то снова вспомнила то мое сравнение, и я, без денег, в осенней куртке, пешком возвращался в город почти восемь часов, не сумев поймать попутку, — никто не хотел подбирать идущую вдоль обочины фигуру в осенней куртке.

 

…трудная семья была у Лели, я так и не сошелся с ее матерью, бабушкой, она не хотела, чтобы я близко их знал, оправдывая это нежелание их сложными взаимоотношениями с окружающим миром, бабушка всю жизнь возилась с детьми, работая в детском саду, кое-как, с больными ногами, доковыляла до пенсии, ни разу, за пятьдесят лет, не повысила на чужого ребенка голос, не подсидела коллегу, не поругалась с начальством, зато дома, говорила Леля, бабушка отрывалась по полной, я двенадцать раз убегала из дома, первый мой побег был, кажется, лет в шесть, в наказание бабушка заставила три часа стоять в углу на одной ноге, если я ставила вторую, била по ней жгутом, до синяков, мать Лелина не вмешивалась, потому что сама так простояла в углу все свое детство, у нее одна нога была не несколько сантиметров короче другой, Леля говорила, что это из-за стояний в углу, мать никогда ни с кем не разговаривала, даже мне сказала здрасте лишь однажды, я помог ей донести тяжелые пакеты, да как-то скупо, холодно сказала, у меня от этого здрасте весь день потом болела голова, Леля рассказывала, что спицы не прижились в ее позвоночнике, по ночам весь дом не спал от ее кошмарного блеяния…

 

…отвлекся, возвращаюсь в дом, — мы с Лелей лежали на кровати, она крепко спала, мне надо было закрыть вьюшку, я встал, подошел к печи, кочергой разбередил еще живые, ярко-голубые угли, надо ждать, отличный момент покурить на крыльце и пойти спать, доставая из пачки сигарету, я на секунду остановился, внезапно почувствовав тот фатальный ужас, который приходит иногда случайно, после какого-нибудь незначительного, день или два назад, разговора или события, когда вдруг понимаешь, что все страшное, что происходит с другими, незаметно произошло с тобой, ужас был молниеносным, резким, какого я никогда раньше не испытывал, мне вспомнилось то мое глупое сравнение, последовавшие затем Лелины слова, мне нужен был воздух, я выбежал на крыльцо, задев и уронив по пути ведро, вода застучала по крыльцу, по каждой ступеньке, случайным водопадом, становилось зябко, мрачно, в небе не было ни единой звезды, всё куда-то сбежало, попряталось, я закурил, первая затяжка после долгой паузы всегда кажется чем-то важным, сквозь дым я видел пирамиду колодца, несчастный стул, лес, Леля любила собак, хотела завести дворняжку, мать никогда не разрешала ей иметь животных, Леля мечтала назвать дворняжку Цербером, я спрашивал, почему Цербер, она утверждала, что это имя действует на человеческий слух однозначно, вызывая чувство инфернального страха, и наблюдать за этим — наслаждение, как весело, говорила она, будет, когда я закричу на улице Цербер! Цербер! — а навстречу мне выбежит маленькая глупая шавка, у Лели было чувство юмора, я думаю, без него бы она не дожила до двадцати пяти своих лет, однажды она взяла прутик, между колодцем и стулом начертила круг, сказав, что здесь будет жить и охранять дом Цербер, я спрашивал, зачем нам собака, когда есть я, когда я могу охранять дом, со мной не нужна никакая собака, а что я буду делать, шутила Леля, когда останусь одна, кто будет меня защищать, тебя не будет!.. — я поднял ведро, перевернул его, отклеил налипшие на него листья, вода нужна была Леле, ночью она выходила в туалет и ей надо было видеть ведро, полное воды, я спрашивал, зачем тебе ночью ведро, что ты будешь с ним делать, она отвечала, что бабушка ставила ведро для себя, чтобы поливать водой ноги, гасить зудящие вены, так всегда у них делалось в доме и Леля не хотела бы нарушать этот некогда заведенный житейский порядок, я боялся идти к колодцу, он как-будто еще больше тонул во тьме, ступая по подмерзшим листьям, я крался к нему, держа в голове Лелины слова, я почти дошел до колодца, почти открыл дверцу и бросил в густую черноту воды жестяное, избитое временем, ведро, почти достал его, перелил в другое, розовое, когда услышал за спиной ее голос, она спросила, все ли в порядке, я ответил, вот только наберу воды и вернусь, — как мне нужен был ее голос! какое чудодейственное он имел на меня влияние! как ловко погасил он мой ужас! — я набрал воды, принес, покорно поставил на крыльцо перед ее ногами розовое мое любимое ведро, Леля улыбнулась, ты уже ходил в магазин, спросила она, я испугался, я знал ее внезапные просьбы, часто не к месту, против судьбы, но я ответил, что еще не ходил, — я никогда ей не врал, мне захотелось чипсов, виновато сказала Леля, вероятно, понимая, что в такое время по магазинам не ходят, конечно, не прошло минуты, как я стоял на крыльце с кошельком в руках, вытряхивая из целлофанового пакета пивные крышки, прозрачные полоски от сигаретных пачек, крошки, купи со сметаной, сказала Леля, а если не будет, спросил я, если не будет, других не бери, я так хотел, чтобы она пошла со мной и говорила, говорила без умолку, мне не так страшно врываться во тьму ради пачки чипсов с ее голосом, пусть бы о всякой ерунде говорила, о театре, который я ненавижу, или о бабушке в конце концов, на полпути я остановился — вьюшка! — но быстро успокоился, вспомнив, что перед выходом, забежав за кошельком, я все-таки ее закрыл, глухой, замкнутый лес по обочинам съедал малейшие очертания дороги, я шел по памяти, воскрешая в ней повороты, лужи, камни, рытвины, у меня неплохо получалось, я почти не намочил кроссовки, и довольно быстро показался за деревьями магазин, да и не магазин это был вовсе, а заправка Shell, просто мы с Лелей когда-то решили, не сговариваясь, что это будет у нас магазин, заправка светилась желтым теплым светом, издалека казалась летающей тарелкой, приземлившейся на опушке леса, буква S в названии слегка потускнела, заправку построили в месте, где дорога, по которой я уверенно шел, выходит на шоссе и где Лелина мама попала под грузовик, мне нравилось, что всего два километра разделяли два совершенно разных мира, цивилизацию и глушь, ад и рай, я тщательно вытирал ноги о щетку у входа, и, пожалуй, был единственным, кто делал это постоянно, потому что каждый раз, приходя на заправку, замечал засохшие комки чернозема, прилипшие к щетке, а такой чернозем был только во дворе Лелиного дома и на берегу озера, но на озеро давно никто не ездил, отсюда три километра карьеры с чистой, глубокой водой, с пляжем, все отдыхали там, пару раз мы туда с Лелей выбирались, ей не понравилось, толпа, дети, воллейбольный мяч, его шальные полеты, постоянно укрываться, как от пули, нет, сказала Леля, лучше наше черное озеро, там хотя бы никого нет, и мы вообще больше никуда не ходили и не ездили, кроме озера, в этот раз я не воспользовался щеткой, я забыл, я вошел внутрь, улыбнувшись томной, ленивой продавщице, мне незнакомой, что сразу меня насторожило, прежних я знал по именам, они знали меня, проблем не возникало, я подошел к холодильнику, достал четыре банки пива, плавно прошел к кассе сквозь пестрые ряды полок, вам есть восемнадцать, вяло спросила продавщица, конечно, ответил я и улыбнулся, как в таких случаях надо непременно делать, документы, пожалуйста, покажите, я с ужасом полез доставать кошелек, зная, в общем-то, на сто двадцать процентов, что нет у меня с собой документов, они во внутреннем кармане моей куртки, а я в чьей-то заляпанной фуфайке, которую в прошлом году Леля, разбирая чердак, случайно нашла в ящике из-под снарядов, постирала, отдала мне, теплая, ватная фуфайка, мне все эти дачные наряды нравились, как и закопченная посуда, у меня нет документов, я их забыл, и в доказательство похлопал себя по карманам, улыбнувшись криво, как в в кривом зеркале, извините, но пиво я вам продать не могу, равнодушно сказала продавщица, ее вежливый, аккуратный отказ раздражал меня больше, чем мысли о пиве, которое она демонстративно, виляя тяжелым задом, унесла обратно в холодильник, я подбежал к ней, пожалуйста, продайте пиво, она стояла за мутной стеклянной дверцей холодильника, покрытой инеем, я не видел ее лица, не продам продайте — не продам, тогда я крикнул ей, что за дешевый театр, она остановилась, выглянула из-за двери, и мне показалось, что сейчас она заплачет, или ударит меня бутылкой, которую сжимала огромной рукой  за тонкое горлышко, словно придушивая ее, как-то надо было оправдаться, я стал нести какую-то чепуху про куртку, в которой оставил документы, что нечаянно надел другую, не доглядел, возвращаться мне два километра, обратно сюда — два и еще два — назад, вместе — шесть! шесть километров за четыре бутылки самого дешевого, самого гадкого на свете пива, я не про-дам вам пи-ва, по-ка вы не по-ка-же-те до-ку-мен-ты, заправка была небольшая, уютная, разноцветная, как прибранная детская комната, в пустоте этой мишуры мы действительно казались детьми, которые делят сладости, проиграл, сказал я громко, выругался в среднем роде, чтобы продавщица услышала, но не приняла на свой счет, мне сюда еще, вероятно, придется сегодня возвратиться, я повернулся, чтобы пойти к выходу, за мной кто-то стоял, я в него чуть не врезался, кто-то был пожилым мужчиной, он, оказывается, все слышал, потому что улыбался, глядя на мои бегающие глаза, давайте я куплю вам пиво, губы его почти не двигались, лицо, похожее на иконический лик, с какой-то внимательной заботой смотрело на меня, я заметил маленькое коричневое бельмо на глазу, вот деньги, возьмите, проговорил я, смущенно протягивая éвровые монеты, высыпав их, как нищему, в худую тресущуюся ладонь, когда он встал к прилавку и обратился к кассирше, я увидел, что он, вероятно, такой же, как я, любитель дачной атрибутики, или действительно нищий: серая куртка с розовой подкладкой почти до самых колен, лыжная шапочка, заляпанная землей, резиновые, потрескавшиеся, как глина, сапоги, в город в таком виде не покажешься, возьмите, сказал он, протягивая пакет с пивом, я достал банку, предложил ему, он отказался сначала, потом замахал руками, сказал, что это его любимое пиво, странно, подумал я, как может быть такое пиво любимым, копеечное пиво, вместе мы вышли на улицу, было очень тихо, ночной мороз сковывал лежавшие на земле листья, они щелкали, сворачиваясь в трубочку, лежа на черных полях, далеко слышались эти щелчки, непонятно, на что похожие, холодно, сказал нищий, глядя в небо, сегодня ночью будет очень холодно, я спросил, откуда он пришел — на заправке не стояло ни одной машины, — оттуда, махнул он рукой в сторону дороги, откуда пришел я, меня пóтом прошибло, не было никаких там домов, кроме Лелиного, дорога идет на бывший полигон, есть, правда, на развилке лесная дорога, уходящая вправо, но она заканчивается у озера с обратной стороны, а вы, спросил он, откуда пришли, я ответил, что плохо соображаю, где нахожусь, что приехал к другу на дачу, меня послали за пивом, и кивнул куда-то в сторону, за поле, где дружелюбно горели чьи-то зажиточные хутора, он посмотрел туда, долго вглядывался в огни, фуфайка у вас модная, спасибо за пиво, я останусь, у меня тут еще дела, он вошел внутрь заправки, исчез за туалетной дверью, кассирша, облокотившись на прилавок, проводила его взглядом, я быстро перескочил пустое шоссе, побежал по дороге, я слышал, как рессора, скрипит все мое тело, отданное на растерзание непонятного переживания, словно я успел узнать что-то важное и это важное у меня отбирали, я даже не успел им ни с кем поделиться, я никак не мог объяснить себе это важное, его словно дали подержать мне на время: на, подержи! не просыпь! можешь поглядеть! теперь отдай обратно! — я несся в одиночестве времени, ступая по хрустящим лужам, ломая тонкий девственный лед, спотыкаясь о всякие непонятности под ногами, не думая теперь о сохранности кроссовок, я слышал, как лес тихо смеется надо мной, как медленно затягивает холодную осеннюю петлю на моей шее, дойдя до развилки, где одна дорога уходила к озеру с обратной его стороны, а другая шла на дачу, я присел на корточки, окончательно потеряв себя в этой густой аспидной массе, я уже не вставал, достав окурок, подпалив немного фильтр, чтобы не подцепить чего дурного, закурил, пламя зажигалки выхватило из небытия висящие надо мной тяжелые, мрачные, синие лапы ветвей, я спрашивал себя, зачем Леля послала меня в магазин, зачем чипсы, которые я забыл купить, зачем эта бестолковая беготня?.. — думала ли обо мне Леля, когда я ушел? спокойно было ей на душе? даже самую распоследнюю шавку не выгонят на улицу в такую темень, а что, если Леля за мной бежала, а я не слышал? если ей стало меня жаль и она хотела вернуть меня назад, в натопленный дом, закутать в одеялах, сказать, что пошутила с чипсами, с исчезновением? что будет со мной, если ты любишь кого-нибудь еще? ты можешь любить всех и сразу, можешь каждого по-отдельности, я знаю, как ты умеешь любить, а можешь не любить никого, конечно, если любишь кого-то еще, кроме меня, — я прощу, обязательно прощу, не смогу от тебя уйти, я зависим от твоего хрупкого мраморного тела, я живу в постоянном страхе потерять тебя! Леля, случайно найденная на скамейке театрального института, быть с тобой — хуже болезни, если бы ты знала, как часто я думаю о смерти, но не о своей, конечно, смерти, я еще не готов умирать, я думаю, как легко мне будет жить без тебя, все станет, как прежде, никаких загадок, никаких театральных представлений, я ненавижу театр, ты знаешь, как я ненавижу театр, мне спокойнее знать, что тебя нет, что ты — там, где тебя не тронет физическое наслаждение — чужое физическое наслаждение, ты ждешь меня, ты не спишь, я скоро вернусь, я приду и расскажу тебе все, что мучает меня с того дня, когда ты пропала и я искал тебя, мы поговорим, обязательно все разберем, кто, в чем виноват, и, если надо, я попрошу прощения, попрошу, мы будем жить по-новому, обнулим прежние обиды, ты будешь играть, а я буду смотреть твой спектакль, я буду твоим самым преданным зрителем, я буду сидеть в партере и не сводить с тебя глаз… — докурив, я пошел дальше и через несколько секунд уже явно различал уходящую вправо дорогу на бывший полигон, я шел, крепко сжимая коробок спичек в кармане куртки, спички отбивали какую-то мелодию, похожую на похоронный марш, я посмотрел наверх, небо уже было не таким тяжелым, тучи расползлись, показались звезды, рассыпанные мукой по всей скатерти небосвода, маленькие шестеренки огромного механизма, я дышал глубоко и медленно, я был так счастлив почему-то, вероятно, чувствуя, что теперь могу сказать Леле все, — все, что я о ней надумал, чего не знает о себе она, и как, спящая там, в доме, она становится моей окончательно, без острого лезвия прошлого, без его ядовитых игр, она — моя — окончательно, ступив на крыльцо, я проверил, хорошо ли держится перекладина, которую я сделал сам, я всегда проверял ее, мне это доставляло удовольствие, все-таки какая-никакая лепта, особенно нравилось мне, когда Леля, поднимаясь по ступенькам, бралась за перекладину, или, облокачиваясь на нее, смотрела как я хожу за водой, с веранды мне было видно окно нашей спальни и оно горело светом, Леля не спит, наверное, читает в телефоне фэнтези, она любит фэнтези, сейчас услышит, что я вернулся, выбежит мне навстречу, покрывая мое лицо теплыми, натопленными поцелуями, станет извиняться, а я ничего ей не скажу, может быть, только намекну ей, что почти забыл ее исчезновение, что больше не буду об этом вспоминать, но и она пусть не вспоминает мое глупое сравнение, в конце концов, я имел на это сравнение полное право, выключив свет на веранде, я почти провалился в темный предбанник, и этот короткий промежуток между холодной верандой и теплом, идущим от входной двери дома, заполненный сырой невидимой пустотой, вернул мне тонны моего прежнего страха, снова прошлое заговорило исчезновением Лели так отчетливо и ясно, что мне хотелось выйти обратно, на крыльцо, я дернул ручку, дверь распахнулась, и дом будто вдохнул меня в себя, в свои деревянные, прокопченные легкие, я поставил пакет с пивом на пол, снял грязные кроссовки, тихо вошел в комнату, Леля спала, уткнувшись головой в подушки, я присел на край кровати, закрыл Лелины ноги одеялом, я вспомнил свой короткий перекур на развилке, мне стало стыдно и смешно, неужели я мог так несправедливо думать о ней, выключив свет, я пошел в кухню, мне хотелось пива, проходя мимо печи, я метнул свой взгляд на вьюшку, которая была закрыта, в чем я, конечно, был уверен, но последнее время я так часто боролся с печкой, что привык все перепроверять, сев за стол, я открыл банку, сделал несколько глотков, почувствовал боль в голове, словно мои мозги превратились в вату, пропитались водой и теперь набухают, сделав еще несколько глотков, я начал кашлять, все путалось перед глазами, комкалось, редело, затягивалось туманной пленкой, и не знаю, что побудило меня к этому, но я бросился в комнату, включил свет, подбежал к кровати, Леля, шептал я, задыхаясь, Леля, ты спишь, она не двигалась, тогда я присмотрелся к ее животу, как в детстве присматривался к своей спящей матери, боясь, что она умерла, Лелин живот не двигался, но она всегда спала, почти не вдыхая воздух, отсюда, вероятно, ее ночные кошмары, о которых она мне почему-то не рассказывала, хотя ночью часто во сне кричала, плакала, иногда выла, как пожилая вдова, Леля, вставай, хватит играть, Леля, хватит этого спектакля, Леля, я больше не буду, прости, Леля, там пиво, холодное пиво, чипсов не было, Леля, все кончилось, когда я перевернул ее и она не проснулась, не издала ни единого звука, губы, — я целовал ее в синие холодные губы, я дергал ее за плечи, пытался пальцами раскрыть плотно сжатые веки, рот, я трогал ее грудь, щупал пульс, но все было напрасно: на кровати лежала мертвая Леля.

 

…первый раз Леле стало по-настоящему плохо шестого ноября 2018 года, сразу после ее двухдневного исчезновения, после похода на озеро за льдинками, до этого были какие-то слабые сигналы, Леля называла эти сигналы толчками, так и говорила, меня там как-будто что-то толкает, толчки, сигналы продолжались недели две, и Леля перестала обращать на них внимание, пока не произошел ее обморок тем ноябрьским вечером, когда мы — Леля, моя мать и я — смотрели по телевизору, по семейному каналу «Грозовой перевал», скучную мелодраму с длинными, скучными диалогами, Леле удалось на время поладить с моей матерью, мы снова ночевали в квартире, но вещи Леля не перевозила, помнила материнские истерики после бегства Масика, была реклама, Леля пошла на кухню сделать себе чаю, мы с матерью уже тогда внимательно присматривались и прислушивались к Леле, нам перемены, внутри нее происходившие, были, в отличие от самой Лели, очевидны, мы как-то интуитивно чувствовали, что что-то должно случиться, но друг другу этого не говорили, — сначала вдребезги упала кружка, следом повалилась Леля, и я помню перепуганную мать, не осмелившуюся первой метнуться в кухню, поэтому пришлось пойти мне, хоть я, признаться, боялся не меньше матери, Леля лежала ничком, широко раскинув руки, словно парила в несуществующем полете, или, как герой-солдат, накрыв собой противопихотную мину, поза ее была неестественной, я подумал, что так лежат только те, кто хочет разыграть, пошутить, но кровь — черная смолистая кровь — текла из запястья, вероятно, Леля, упав, задела рукой осколок кружки, я не знал, за что хвататься, бросился в комнату, за матерью, но, обернувшись, увидел ее перед собой, и, что странно, уже не с испуганным лицом, а обычным, бытовым, что-ли, лицом, сначала кровь останови, сухо сказала мать и полезла в холодильник, искать нашатырь, у меня не получилось остановить кровь, я вообще все делал как-то беспорядочно и неумело, и моей матери пришлось в конце концов прогнать меня с кухни, я сидел в комнате, на краю дивана, ждал и слушал, как маленькой коричневой баночкой нашатыря мать поднимает мою Лелю с холодного липкого пола, Леля весила немного, ела мало, мы еще шутили, что я тот редкий жених, кто действительно будет на руках носить свою невесту, с замиранием, с застывшим сердцем я слушал короткий диалог в кухне, вопросы матери, они долетали до меня отчетливо и ясно, может быть, потому, что я привык с детства к ее голосу и мог отличить любую из его интонаций, Оля, ты слышишь меня? можешь пошевелить пальцами? скажи хотя бы слово, но Лелины ответы, они были будто оторваны от ее голоса, какие-то чужие, произнесенные незнакомым человеком, и рассыпáлись по кухне подобно гороху, не доходя даже до коридора, поэтому я, кажется, покрылся пóтом, прислушиваясь к ним, затем мать привела ее, и мы с Лелей встретились глазами, она быстро скользнула по мне уставшим, пронзительным взглядом беременной дворняги, мать, держа Лелю под руки, зачем-то положила ее на свою кровать, Леля лежала, одной рукой прикрыв лоб, другую вытянула вдоль тела, вывернув наружу темное, серое предплечье, точно собиралась сдавать кому-то кровь, она тяжело и медленно дышала, казалось, ее маленькая ювелирная грудь сейчас лопнет и взорвется, а я продолжал сидеть и беспомощно смотреть на нее, не соображая, что надо делать, идти в аптеку надо, за аспирином, глухо сказала мать откуда-то из темноты, у нас же было полно аспирина, куда он делся? — мне захотелось здесь как-то исправиться, влезть в процесс, откуда меня выбросила мать, но ее блеснувшие в темноте глаза, сомкнутые в строгую линию губы, — и я уже в коридоре, хватаю куртку, спешно надеваю на голые ноги ботинки, которые неприятно стягивают кожу, несусь по лестнице, в кровь разодрав о перилла ладонь, несусь, не веря, что все происходит со мной и происходит так неожиданно, и я не знаю теперь, что ждет нас с Лелей впереди, все в голове затянулось каким-то липким туманом, мысли осели, как придавленная внезапным дождем пыль, я видел перед собой только кровь, черную кляксу на желтом кухонном линолеуме, — все это Лелина жертва, на которую она пошла летом, в конце августа, когда мы поехали к ее подруге за город, на три дня, пошла ради меня, ведь я просил, умолял, мы были пьяные, рассвет, бледное пьяное лицо Лели, ржавая баржа на берегу реки, ее так и называли «ржавая баржа; пойдемте на ржавую баржу», баржа за день нагревалась так сильно, что ночью от нее клубами валил пар, с баржи удобно было прыгать в речку, глубина позволяла, до дна я так ни разу и не достал, Леля захотела искупаться, река тихо, мирно текла по зеленому коридору сочного высокого камыша, иногда, где-то в стороне за плесом, шлепала по воде огромная рыба, Леля разделась, бесшумно влетела в воду, ее позвоночник, зубцами выпирающий из-под тонкой белой кожи, аккуратно сложенные в полете руки, — вот все, чем мне надо было ограничиться в то волшебное утро, но зачем-то я полез дальше, жадно пробираясь к своему пьяному желанию, и Леля, она сначала сопротивлялась, умоляла меня не приставать к ней, насладиться пением птиц, жужжанием ленивых шмелей, проворной беготней водомерок, но все-таки сдалась, шепнув, что все это ради меня, что для другого она бы никогда этого не сделала, и теперь, когда жертва была давно позади, а Леля умирала на постели моей матери, я вдруг почувствовал себя убийцей, разгуливающим последние часы на свободе, я рисовал все: как меня крутят у Лелиного трупа, как плачет мать, умоляя не увозить меня в тюрьму, как допрашивает следователь, выглядывая из-за слепого абажура, как стучит молотком судья и цифры, одна за другой, пеплом сыплются на мою голову, вспышки света, лязг засова, камера, нары, золотые зубы блатарей, — ошарашенный перспективой, я буквально ворвался в аптеку, механически купил аспирин и на выходе наткнулся на стенд с контрацептивами, и прежние мои мысли, перспективы, рухнули, и на их месте осталось ощущение внутреннего бесконечного холода, который показался мне хуже всякой тюрьмы, когда я вернулся в квартиру, Леля благополучно спала, мать сидела на кухне, завтра ее надо отвезти в больницу, сказала она, кажется твоя Леля беременна, и она ничего больше не сказала, не обругала меня, не прочитала мораль, я все делал, как она мне говорила, ощущая, видимо, мою абсолютную во всем этом предприятии беспомощность, я исполнял больше роль курьера, мотаясь из больницы в аптеку и магазин и обратно, так длилось недели две, а потом мне позвонили из больницы и сообщили, что у Лели случился выкидыш…

 

…через пару месяцев она выздоровела, правда, я сомневался, что совсем до конца, иногда, особенно под вечер, ей вдруг становилось плохо, она бежала в ванную, моя мать, в чине старшей сестры, подменив свой обыкновенный ласковый тон на понимающе-приказной, крутилась вокруг нее, выхватывая из пыльного стакана градусник, встряхивала им, как дирижерской палочкой, и зачем-то давала Леле, а Леля, в бреду, ничего не понимая, совала градусник не под мышку, а зачем-то туда, где у нее все скручивалось от цепкой, молчаливой боли, она отворачивалась к стенке, больно сжавшись в комок, вздрагивала всем телом, и к ней я боялся подойти, боялся просто на нее посмотреть, но мать указывала мне на кровать, и я тихонько ложился рядом,  легонько обнимал Лелю за плечи, и Леля засыпала, а я боялся вздохнуть, смешно, конечно, но когда мы только-только обосновались в моей комнате весной 2016, в первые дни нашей общей жизни, Леля стеснялась спать вместе и просила меня стелить ей отдельно, на кушетке, каждый вечер, перед сном, я тратил полчаса на уговоры, и она с неохотой, иногда со слезами ложилась рядом, но месяца три мы спали под разными одеялами, и, если наши ноги во сне случайно перекликались, она на следующий день ходила, опустив взгляд, разговаривая со мной как-будто вынужденно, исподлобья, и время от времени, после таких откровенных ночей, я видел краску на ее лице, и тогда мне хотелось любить ее еще больше, чем я умел и мог на тот момент.

 

…я забрал тот самый стул, на котором умерла бабушка Лели и на котором я нашел саму Лелю спустя два дня после ее исчезновения, о котором она так и не рассказала, хотя я, кажется, просил ее много раз, но всегда такие расспросы заканчивались скандалом, и Леля, если мы были в квартире, убегала на балкон, а так — всегда на озеро, иногда посреди сырой октябрьской ночи, в футболке, в шортах, босиком, всякое бывало, но про исчезновение я так и не выведал, о чем очень жалею, я спрашивал себя, что это было, актерская игра или намеренное отлучение, — от безвестности мне было не по себе, я ведь хотел, как вода, проникать во все лабиринты Лелиной жизни, своими поступками Леля меня только запутывала, исчезновением запутала навсегда, я надеялся, что это всего лишь ее нереализованные актерские желания, и ждет меня сюрприз с каким-то милым финалом, но шли дни, сюрпризов не было, я все больше терялся в Леле, запутывался в ней, как леска, после того исчезновения она действительно превратилась в глубокую живую тайну, полную непредсказуемостей, все делала с недоверием, нежеланием, подолгу задумывалась, я кружился вокруг нее, как мотылек, но она меня не замечала, или делала вид, что не замечает, во всяком случае, мы не разговаривали днями, она существовала как-то механически, не резонируя с жизнью, звеневшей вокруг, я начал любить ее еще сильнее и больше, чем прежде, я чувствовал, как в ней борются какие-то новые стихии и она не в состоянии объяснить их себе, а рассказать — боялась, она молодец, что не рассказала, я бы пошел дальше той сцены на озере, когда толкнул ее, и, может быть, все произошло бы гораздо быстрее, после исчезновения я решил, что убью ее, через месяц, через год, через десять лет — убью, второго такого исчезновения я не перенесу — свихнусь, последнее время мне часто снится сон, который как будто и не сон, а воспоминание: я спускаюсь по ступенькам крыльца, запихивая в карман целлофановый пакет, мятую пачку красного L&M`а, Леля стоит на крыльце и провожает меня, она необыкновенно спокойна, даже немного медлительна, я подхожу к калитке, хватаю ледяную металлическую ручку, калитка приветливо скрипит, я слышу, как Леля тихонько зовет меня, я поворачиваюсь и иду к ней, в свете уличного фонаря Леля красива, и мне кажется, что она могла бы действительно стать замечательной актрисой, свет бережно выхватывает из темноты ее белые руки, лежащие на деревянной перекладине, которую я смастерил сам, она просит меня подойти ближе, и когда я оказываюсь на уровне ее живота, она вдруг проводит левой рукой по моему лицу, глядя на меня так, словно запоминает мои черты, боясь их скоро забыть, она делает шаг назад, в глубину веранды, и исчезает, я бросаюсь за ней, влетаю на веранду, проваливаюсь в темноту предбанника, нащупав дверь, распахиваю ее, бегу в кухню, открываю вьюшку, в комнате нахожу Лелю, она смотрит на меня неподвижно, она мертва, я падаю перед ней на колени, вижу сажу на ее пальцах, и холодный расчет заменяет мне мою любовь, я начинаю думать, судорожно искать решение, — в кармане штанов нащупываю спички, и все замирает в какой-то ненужной вечности.

 

Таллинн,

2023